Но вскоре отдых стал тяготить его. Здесь, в первозданной тиши, он чувствовал себя человеком, добровольно покинувшим боевой строй. Впрочем, добровольно ли?
Нет, вовсе не добровольно. Позвонила Елена Дмитриевна Стасова и сообщила, что ему, Дзержинскому, предписывается пойти на две недели в отпуск в Наро-Фоминск.
— О каком отпуске может идти речь? — недовольно спросил Дзержинский.
— Это решение ЦК, — невозмутимо ответила Стасова.
— Я позвоню Владимиру Ильичу, — упорствовал Дзержинский.
— Это решение принято по инициативе Владимира Ильича, — сказала Стасова, — и вы лучше меня знаете, почему.
Да, он это знал: доработался до кровохарканья. Пытался скрыть свое состояние, но разве от Ленина что-нибудь скроешь?
— Хорошо, — уже мягче сказал Феликс Эдмундович. — Но при чем тут Наро-Фоминск? Это же у черта на куличках.
— Там лучший в Подмосковье совхоз, — ответила Елена Дмитриевна. — А значит, вы сможете получить приличное питание. Есть и еще одна причина, о которой Владимир Ильич настоятельно просил вам не сообщать.
— Я подчиняюсь только потому, что это решение ЦК и что его одобряет Владимир Ильич, — сказал Дзержинский.
И вот он здесь, под Наро-Фоминском, вдали от бурлящей Москвы, словно на целую вечность отлученный от кипучих событий и стремительных, как горный поток, неотложных дел. Бродит по лесным тропинкам, нюхает ромашки, слушает птиц, ловит пескарей и вздыхает, глядя на звезды. Нет, так жить просто невыносимо!
Дзержинский ускорил шаги. Надо срочно вернуться в совхоз, позвонить в Москву. Сначала в ОГПУ, потом в ВСНХ, потом в Наркомпуть. А потом Владимиру Ильичу, чтобы убедить отозвать его из отпуска. Иначе он, Дзержинский, самовольно вернется в Москву — ведь там столько срочных дел, ждущих его решения!
Впереди, за поворотом, засветились огоньки совхоза. Софья Сигизмундовна еще не спит. Наверное, убаюкала Ясика интересной книгой и теперь ждет его.
Дзержинский стремительно миновал ворота совхоза. Не заходя к себе, взбежал на крыльцо дома, в котором жил директор. Негромко постучал. Дверь открыли не сразу — хозяин, видно, уже спал.
— Извините, пожалуйста, — смущенно сказал Дзержинский. — Я не хотел вас будить, но у меня совершенно безвыходное положение. Мне нужно срочно позвонить в Москву. А в моей квартире нет телефона.
— Простите, Феликс Эдмундович, но и в моей квартире тоже нет телефона, — сонным голосом ответил директор.
— Нет телефона? — удивился Дзержинский. — Но в таком случае телефон есть в вашем служебном кабинете?
— Нет, — простодушно ответил директор, разводя руками. — И в служебном кабинете телефон как таковой полностью отсутствует. И во всем совхозе...
— Вы что, шутите? — повысил голос Дзержинский. — Почему нет телефона?
— Чтобы отдыхающие лучше отдыхали, — как можно искреннее проговорил директор.
— Спокойной ночи, — едва не рассмеялся Дзержинский. — И еще раз простите великодушно, что потревожил вас среди ночи.
— А вам — хорошего отдыха, Феликс Эдмундович, — сказал директор, и Дзержинский уловил в его словах явные нотки лукавства.
Дзержинский пошел к себе — Софья Сигизмундовна еще не спала.
— Ты что такой веселый, Феликс? — спросила она.
— Я веселый? — безуспешно пытаясь согнать улыбку с лица, переспросил Дзержинский. — Я веселый? Напротив, я полон гнева!
— Что-нибудь случилось? — обеспокоенно взглянула на него жена.
— Случилось нечто удивительное, — продолжая улыбаться, сказал Дзержинский. — Стасова, объявляя мне решение о моем отпуске, сказала, что Ленин велел ей не сообщать, почему именно избран наро-фоминский совхоз. А теперь мне все ясно.
— Почему же?
— Потому, что здесь нет ни одного телефона.
— Но при чем тут телефон?
— Очень просто. Если ты спросишь Владимира Ильича, то, бьюсь об заклад, он ответит: «Чтобы Дзержинский мог лучше отдохнуть».
Владимир Листов
ДАЛЬНЕВОСТОЧНЫЕ КРАСНОЗНАМЕННЫЕ
У ДАЛЬНИХ РУБЕЖЕЙ
Алексей Морев скрывался в Казахстане восьмой год подряд. Его никто не тревожил, и он постепенно успокоился и привык думать, что страшное, его прошлое исчезло и уже никогда не станет достоянием ГПУ. Он ошибся. Однажды утром почтальон принес письмо, и Морев узнал, что дела в родном селе идут из рук вон плохо, лавку у отца вот-вот отберут, а оперуполномоченный ГПУ вызывал на беседу соседа Моревых и спрашивал об Алексее: где живет и что пишет родственникам? Сосед, слава богу, ничего чекистам не сказал, но разве это меняло дело? Следовало немедленно бежать и снова скрываться. В который уже раз...
Алексей помрачнел. Вспомнилось, как тогда, в двадцатом, после тяжелого боя с подразделением котовцев он едва спасся от преследования и сразу же начал избавляться от улик: сжег удостоверение члена «Союза трудового крестьянства», бросил в кусты наган, запрятал в траву шашку. Потом проверил одежду: городская кепка выдавала его, он ее выбросил и сразу же обрел привычный мужицкий вид... Лошадь тоже пришлось отпустить — она была холеная, явно кулацкая и при нынешних — поголовно тощих тоже могла подвести.
Антоновщине пришел конец. Найдутся ли другие силы, которые сумеют спихнуть большевиков? Было горько и страшно... Понимал: начнется следствие, будут выявлять участников. Найдутся свидетели, расскажут, что он, Морев, принимал участие в пытках и казнях. Эти мысли приводили в дрожь...
К берегу Оки Морев выехал на вторые сутки. Вечерело, река хмурилась. На душе по-прежнему было гадко.
Разделся, переплыл реку. Когда стали узнаваться родные места — прогнал лошадь и через кустарник пошел к большаку. В село осмелился войти только ночью. Собаки встретили лаем, кто-то вышел на крыльцо, окликнул. Потея от страха, прошел мимо. Вот и собственный дом. Сердце екнуло, стало до боли обидно: думал приехать на коне, а получилось — крадучись...
Постучал в окно. Сразу же заскрипела половица — понял, что ждут. Мать кинулась с плачем.
— Тихо! — прикрикнул отец. — Завтра, если будут спрашивать, скажи: был в Питере на заработках.
Днем начали приходить соседи. Морев врал как мог, потом сам задавал вопросы — о земле, о видах на урожай. Понял: быть беде. Год засушливый, посеяно мало. Еще подумал, и слава богу! Им — голод, нам — прибыль...
Прошел месяц. Морев старался никуда не выходить, больше отсиживался и пил — без просыпу, лишь бы заглушить страх. Но страх нарастал: того взяли, этого осудили. Сердце билось тоскливо, настроение совсем испортилось. Доберутся ведь, куда денешься...
Но вот пришло письмо из Казахстана от брата Якова и приободрило, вселило надежду. Крепкое хозяйство, своя мельница, ГПУ не беспокоит. И решил Морев податься к брату, в Петропавловск.
Жизнь здесь пришлась по душе. Никто не тревожил, заработки были весьма приличные, не заметил, как пролетело восемь лет.
И вот письмо. Вечером, вернувшись с работы, Алексей и Яков перечитали его еще раз.
— Ясно... — сплюнул Яков. — Кранты настают. И мельнице моей — конец.
— Что делать?
— Обложили, паскуды, не продохнешь... И семья — ее не бросишь. А ты беги.
— Куда?
— В Маньчжурию. Оттуда — в Японию. Умному человеку везде сладко.
До Благовещенска Алексей Морев добирался долго. Лютые морозы сковали сибирские реки. Голые лиственницы робко жались к сопкам. И только красавицы сосны с ярко-оранжевыми стволами горделиво покачивали вершинами.
Морев мерз, голодал, но чем дальше уходил от дома, тем веселее становилось на душе. А когда в Благовещенске разыскал дальних родственников, успокоился окончательно.
В тот день он отправил брату телеграмму, в которой сообщил, что доехал благополучно.
В течение следующей недели Морев изучал обстановку на границе.
На той стороне Амура раскинулся китайский город Сахалян. От местных жителей Морев узнал, что из Благовещенска в Сахалян родственники ходят друг к другу в гости, зимой — прямо по льду. Жители Благовещенска шьют на заказ одежду и обувь у ремесленников Сахаляна. Не могут пограничники усмотреть за всеми, кто ходит туда и обратно. Задержали вчера днем одного человека посреди Амура. Спросили: